0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Честертон, который приходит вовремя

Другая Англия: Гилберт Кийт Честертон

Гилберт Кийт Честертон – одно из ключевых имен мировой литературы и культуры. Несогласие, которое у кого-то может вызвать озвученное утверждение, говорит о существующей до сих пор недооценке этой массивной — во всех смыслах — фигуры. Честертон, между тем, едва ли не единственный консервативный христианский мыслитель, сумевший оставить заметный след еще и в массовой культуре, и массовом сознании. Так, Честертоном был создан, если уместно так выразиться, конкретный целевой массовый проект – «Отец Браун», равноправный и равновеликий собрат других великих сыщиков английского производства – Шерлока Холмса и Эркюля Пуаро. При этом «Отец Браун» не лишен религиозных исканий и философских размышлений его создателя, напротив, эта связь гармонична и проявляется уже в сане главного героя. Это произведение можно назвать символом всей системы взглядов Честертона, которые уместнее всего определить как консервативно-демократические.

Фундаментом же этого демократического консерватизма был католицизм, к которому Честертон пришел во многом под влиянием священника Джона О’Коннора, ставшего, что глубоко символично, прототипом литературного отца Брауна.

Англичане – одна из самых прагматично и утилитарно относящихся к сакральным ценностям наций. Доказательством этого может служить хотя бы английская Реформация, решающую роль в которой сыграли брачные стремления короля Генриха VIII. Безусловно, имели место и более глубокие социальные и богословские предпосылки, берущие начало еще в деятельности Джона Уиклифа. В континентальном немецком ядре общеевропейских реформационных процессов, в свою очередь, собственно богословские и внутрицерковные предпосылки вошли в резонанс с прагматическими целями ряда владетельных особ – перераспределить в свою пользу имущественное благополучие Церкви и закрепить феномен «бедной церкви» на долгосрочной основе. Однако даже по сравнению с этими меркантильными соображениями матримониальные мотивы английского монарха выглядят уникальным по своему прагматизму (если не сказать – цинизму) поводом вмешательства в дела, которые никак не должны находиться в компетенции «кесаря».

При всем при этом англичанам прежних веков была свойственна и другая крайность – религиозная экзальтированность и подчеркнутый, истовый библиоцентризм. Барбара Такман в своем исследовании «Библия и меч» подробно показывает исключительное место, которое «Библия короля Якова» — в первую очередь ее ветхозаветная часть — занимала в английской жизни. Характерный пример: «Когда умирающий Вальтер Скотт попросил Локхарда почитать ему вслух, Локхард спросил, какую книгу, а Скотт ответил: „Есть только одна“».

Итак, мы видим причудливое сочетание прагматического диктата формы с тотальным диктатом содержания. Один из ключей к разрешению данного парадокса, или, по крайней мере, важных и кое-что поясняющих нюансов заключается в следующем: говоря выше об англичанах, мы имеем в виду преимущественно состоятельные и привилегированные слои английского общества, имевшие счастливую материальную и социальную возможность существовать без ущерба для себя со сложным разнонаправленным мозаичным сознанием. Английские же низы и после Реформации очень долгое время сохраняли цельное консервативное мировоззрение, чуждое крайностей чуть задрапированного утилитарного секуляризма и библейского фундаментализма. (Справедливости ради, отметим, что подобное сочетание противоположностей характерно для протестантизма вообще, просто в англосаксонском случае оно имеет наиболее яркий характер). Основывалось это мировоззрение на тайном или неявном исповедании католицизма, крайности уравновешивающего.

Серьезным подспорьем для изучения описанной тенденции стала недавно вышедшая монография В.Н.Ерохина «Становление нации. Религиозно-политическая история Англии XVI — первой половины XVII в. в современной британской исторической науке», суммирующая все значимые наработки английских историков в сфере указанной в названии проблематики. Ерохин упоминает, например, католического епископа середины прошлого века Дэвида Мэтью, для которого «постреформационный английский католицизм был составной частью английской жизни, и он доходил до такой степени пристрастности, что считал основой английской культуры, „английскости“, не протестантизм, а католицизм». Другие авторы, не имеющие столь явной конфессиональной ангажированности, более осторожны в оценках, но так или иначе признают важную роль католицизма в английской послереформационной жизни. Более того, они с известной сдержанностью, но все же признают, что наиболее заметным католическое влияние оставалось в регионах со скромным уровнем социально-экономического развития. В «Становлении нации» приводится еще один факт: костяком пуританской миграции в Северную Америку были люди, недовольные подобным двоеверием, считавшие, что даже англиканство – это плохо перелицованная версия католицизма, но не имевшие возможностей, прежде всего материальных, создать на родной земле социальную нишу для жизни, согласно убеждениям. Тем, самым, вырисовывается схема из трех субъектов, конформистского и утилитарного англиканского центра и двух флангов, пуританского и католического.

Этот раскол накладывался на другой глубокий этносоциальный раскол между верхами и низами, вызванный норманнским вторжением и окончательно ко времени Реформации еще не преодоленный, а если брать глубинные пласты – в чем-то сохранившийся и до времен Честертона. Уместно вспомнить справедливое замечание Чаадаева: «Не английский народ дал себе свою конституцию, ее урвали норманнские бароны у своих норманнских королей».

Сюда примешивались и другие примеры внешнего влияния на судьбы Англии: «Славная революция» 1688 года, появление на престоле Ганноверской династии, монархи из которой и через сто лет говорили по-английски лучше, чем Ричард Львиное Сердце (тот не говорил вовсе), но с немецким акцентом, наконец, приобретение Туманным Альбионом черт космополитического торгово-финансового центра, чуждого интересам английского народа. Определенная корреляция этих расколов подтверждалась, например, последовавшим за «Славной революцией» ужесточением гонений на католиков.

Честертон глубоко и болезненно переживал внутреннюю дисгармонию английской истории и современности. Яркое литературное свидетельство этих терзаний – стихотворение «Молчаливый народ» (в оригинале – The Secret People, «Потаенный народ»), написанное в 1908 году, еще до формального перехода его автора в католицизм. В бичевании многоуровневой и многоликой раздробленности своей страны он доходит до пораженческих ноток при описании войн с Наполеоном:

В кипящем котле Трафальгара,
на Альбуэрских полях
Мы кровь свою проливали
за право остаться в цепях!
Мы падали, и стреляли,
и видели перед собой
Французов, которые знали,
за что они шли на бой;
И тот, кто был раньше непобедим,
пред нами не смог устоять,
И наша свобода рухнула с ним.
И мы смолчали опять.

«Молчаливый народ» можно считать в некотором роде манифестом о причинах принятия Честертоном католического вероисповедания. Предельно упрощая, речь идет о дихотомии «протестантские/забавляющиеся с вопросами веры, как им вздумается, верхи, иноземные по крови или духу – крепкие и цельные в традициях и вере, явно или латентно католические, автохтонные низы». В английском оригинале стихотворения присутствуют и выпады против евреев, но это не столько расовый антисемитизм, сколько протест против «еврейства» как духовного явления, характерный и для многих русских мыслителей, включая Ф.М. Достоевского.

Честертон был одним из наиболее рьяных поборников дистрибутивизма, наряду с другим видным англо-католическим писателем, Хилэром Беллоком. Сам дистрибутивизм – идеология, базировавшаяся на социальном учении католической церкви, основы которого, в свою очередь, были озвучены папой Львом XIII в энциклике Rerum Novarum – представлял собой сочетание социальной справедливости, консерватизма и демократии.

Подлинным же честертоновским кредо может служить следующая цитата из его «Вечного человека»: «Много вероятней, что первобытное общество было близко к истинной демократии. Даже сейчас относительно простые сельские общины очень демократичны. Демократия всегда прорывается сквозь хитросплетения цивилизации. Можно сказать, если хотите, что демократия — враг цивилизации; но помните, что многие выберут демократию хотя бы потому, что не любят хитросплетений. Как бы то ни было, крестьяне, возделывающие собственную землю и выбирающие власть прямо под деревом, ближе всех к настоящему самоуправлению. Вполне вероятно, что такая простая мысль пришла в голову и самым простым, первым людям. Даже если люди для нас — не люди, непонятно, почему бы им начинать с деспотии. Даже если вы — поборник эволюции и самый завзятый материалист, у вас нет причин считать, что первые люди не знали товарищества, известного мышам и воронам. Конечно, у них были вожаки, как у всякого стада; но это не значит, что у них была та бессмысленная, раболепная угодливость, какую приписывают подданным Старика. Наверное, там был кто-то, соответствующий, как сказал Теннисон, многолетней вороне, ведущей домой свою голосистую стаю. Однако если бы почтенная птица увлеклась подражанием султану, то стая не дала бы ей прожить слишком много лет. Чтобы стать вожаком даже у животных и птиц, мало одной силы; нужно еще что-то, будь то привычность, которую люди зовут традицией, или опыт, который люди зовут мудростью. Не знаю, летят ли вороны за самой старой, но уверен, что они не летят за самой наглой». В свете этих слов небеспочвенным, несмотря на ироничный скепсис, выглядит отзыв Герберта Уэллса о Честертоне и Беллоке как о «язычниках в том смысле, что их сердца отданы крестьянам, а не горожанам, христианами в духе приходского священника».

Приведем еще одно высказывание Честертона, которое, как справедливо заметил Славой Жижек, является протестом консервативного мыслителя против антидемократического потенциала принципа свободомыслия: «Свободомыслие — лучшее средство против свободы. Освободите разум раба в самом современном стиле, и он останется рабом. Научите его сомневаться в том, хочет ли он свободы, — и он ее не захочет».

Ко всему прочему добавим, что Честертон, поддерживая участие Англии в Первой мировой войне и считая справедливой борьбу против германского милитаризма, ранее резко осуждал англо-бурскую войну, выражал сочувствие бурам, да и в целом был последовательным оппонентом британского империализма. Так, он писал: «Свой политический идеализм мы связывали с Англией, а не с империей. И „наши“, и чужие нас за это ругали или просто не могли понять. Нам казалось очевидным, что патриотизм и империализм противоположны друг другу. Почти никому из добрых патриотов и простодушных империалистов это очевидным не казалось… На мой взгляд, патриот Англии должен первым делом сочувствовать пламенному патриотизму Ирландии».

Сочетание всех этих позиций и взглядов может дать иному наблюдателю повод говорить о национальном нигилизме и едва ли не самоненависти их носителя, особенно если персону носителя предварительно не озвучивать. Но как раз имя великого писателя и мыслителя служит определенным барьером на пути поспешных и недостаточно глубоких выводов. А недавний успех Brexit’а, салютующий идеям Честертона и самого его наверняка бы порадовавший, лишь подтверждает историческую правоту пламенного демократа, католика, консерватора и патриота.

Цитаты Гилберт Кит Честертон

Смысл Нового года не в том, чтобы получить еще один год, а в том, чтобы обрести новую душу.

Обезьяна — полисмен в потенции.

В мечтаниях человек обретает тот приют, в котором ум его найдёт отдохновение.

Если мы ничего не требуем, розы краснее для нас, чем для других, трава зеленее, солнце ярче. Блаженны, кто ничего не ждет, ибо они обретут города и горы; блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Пока мы не поймем, что вещей, окружающих нас, могло не быть, мы не поймем, что они есть. Пока мы не увидим тьмы, мы не оценим света. Когда же мы увидим ее, свет покажется нам ослепительным, неожиданным и прекрасным. Одна из бесчисленных и диких шуток истины — в том, что мы не узнаем ничего, пока не поймем своего невежества.

Друзья тебя любят таким, какой ты есть; жена тебя любит и хочет сделать из тебя другого человека.

Бедные бунтовали иногда и только против плохой власти, богатые — всегда и против любой.

Психоанализ — это исповедь без отпущения грехов.

Стремление к свободной любви равносильно желанию стать женатым холостяком или белым негром.

Искусство — это всегда ограничение; смысл всякой картины в её рамке.

Растущая потребность в сильном человеке — неопровержимый признак слабости.

Для замка в облаках не бывает архитектурных норм.

Библия велит нам любить наших ближних, а также — наших врагов; вероятно, потому, что по большей части это одни и те же люди.

Демократия означает правление необразованных, аристократия — правление плохо образованных.

Читать хорошие книги полезно потому, что они не дают нам стать «истинно современными людьми». Становясь «современными», мы приковываем себя к последнему предрассудку; так, потратив последние деньги на модную шляпу, мы обрекаем себя на старомодность. Дорога столетий усеяна трупами «истинно современных людей».

Если вы не поняли человека, вы не имеете права осуждать его, а если поняли, то, вполне возможно, не пожелаете этого делать.

Можно понять космос, но не себя; расстояние между собственно человеком и его внутренним «Я» подчас больше, чем расстояние до звезд.

Обычное мнение о безумии обманчиво: человек теряет вовсе не логику; он теряет все, кроме логики.

Образование — период, во время которого Вы обучаетесь кем-то, которого Вы не знаете, о чем-то, что Вы не хотите знать.

В храбрости есть явное противоречие: сильное желание жить, принявшее форму готовности умереть.

Кто не верит в Бога, тот начинает верить во всё прочее.

Другая Англия: Гилберт Кийт Честертон

Гилберт Кийт Честертон – одно из ключевых имен мировой литературы и культуры. Несогласие, которое у кого-то может вызвать озвученное утверждение, говорит о существующей до сих пор недооценке этой массивной — во всех смыслах — фигуры. Честертон, между тем, едва ли не единственный консервативный христианский мыслитель, сумевший оставить заметный след еще и в массовой культуре, и массовом сознании. Так, Честертоном был создан, если уместно так выразиться, конкретный целевой массовый проект – «Отец Браун», равноправный и равновеликий собрат других великих сыщиков английского производства – Шерлока Холмса и Эркюля Пуаро. При этом «Отец Браун» не лишен религиозных исканий и философских размышлений его создателя, напротив, эта связь гармонична и проявляется уже в сане главного героя. Это произведение можно назвать символом всей системы взглядов Честертона, которые уместнее всего определить как консервативно-демократические.

Читать еще:  Церковь благословила машины Оренбургской ГИББД

Фундаментом же этого демократического консерватизма был католицизм, к которому Честертон пришел во многом под влиянием священника Джона О’Коннора, ставшего, что глубоко символично, прототипом литературного отца Брауна.

Англичане – одна из самых прагматично и утилитарно относящихся к сакральным ценностям наций. Доказательством этого может служить хотя бы английская Реформация, решающую роль в которой сыграли брачные стремления короля Генриха VIII. Безусловно, имели место и более глубокие социальные и богословские предпосылки, берущие начало еще в деятельности Джона Уиклифа. В континентальном немецком ядре общеевропейских реформационных процессов, в свою очередь, собственно богословские и внутрицерковные предпосылки вошли в резонанс с прагматическими целями ряда владетельных особ – перераспределить в свою пользу имущественное благополучие Церкви и закрепить феномен «бедной церкви» на долгосрочной основе. Однако даже по сравнению с этими меркантильными соображениями матримониальные мотивы английского монарха выглядят уникальным по своему прагматизму (если не сказать – цинизму) поводом вмешательства в дела, которые никак не должны находиться в компетенции «кесаря».

При всем при этом англичанам прежних веков была свойственна и другая крайность – религиозная экзальтированность и подчеркнутый, истовый библиоцентризм. Барбара Такман в своем исследовании «Библия и меч» подробно показывает исключительное место, которое «Библия короля Якова» — в первую очередь ее ветхозаветная часть — занимала в английской жизни. Характерный пример: «Когда умирающий Вальтер Скотт попросил Локхарда почитать ему вслух, Локхард спросил, какую книгу, а Скотт ответил: „Есть только одна“».

Итак, мы видим причудливое сочетание прагматического диктата формы с тотальным диктатом содержания. Один из ключей к разрешению данного парадокса, или, по крайней мере, важных и кое-что поясняющих нюансов заключается в следующем: говоря выше об англичанах, мы имеем в виду преимущественно состоятельные и привилегированные слои английского общества, имевшие счастливую материальную и социальную возможность существовать без ущерба для себя со сложным разнонаправленным мозаичным сознанием. Английские же низы и после Реформации очень долгое время сохраняли цельное консервативное мировоззрение, чуждое крайностей чуть задрапированного утилитарного секуляризма и библейского фундаментализма. (Справедливости ради, отметим, что подобное сочетание противоположностей характерно для протестантизма вообще, просто в англосаксонском случае оно имеет наиболее яркий характер). Основывалось это мировоззрение на тайном или неявном исповедании католицизма, крайности уравновешивающего.

Серьезным подспорьем для изучения описанной тенденции стала недавно вышедшая монография В.Н.Ерохина «Становление нации. Религиозно-политическая история Англии XVI — первой половины XVII в. в современной британской исторической науке», суммирующая все значимые наработки английских историков в сфере указанной в названии проблематики. Ерохин упоминает, например, католического епископа середины прошлого века Дэвида Мэтью, для которого «постреформационный английский католицизм был составной частью английской жизни, и он доходил до такой степени пристрастности, что считал основой английской культуры, „английскости“, не протестантизм, а католицизм». Другие авторы, не имеющие столь явной конфессиональной ангажированности, более осторожны в оценках, но так или иначе признают важную роль католицизма в английской послереформационной жизни. Более того, они с известной сдержанностью, но все же признают, что наиболее заметным католическое влияние оставалось в регионах со скромным уровнем социально-экономического развития. В «Становлении нации» приводится еще один факт: костяком пуританской миграции в Северную Америку были люди, недовольные подобным двоеверием, считавшие, что даже англиканство – это плохо перелицованная версия католицизма, но не имевшие возможностей, прежде всего материальных, создать на родной земле социальную нишу для жизни, согласно убеждениям. Тем, самым, вырисовывается схема из трех субъектов, конформистского и утилитарного англиканского центра и двух флангов, пуританского и католического.

Этот раскол накладывался на другой глубокий этносоциальный раскол между верхами и низами, вызванный норманнским вторжением и окончательно ко времени Реформации еще не преодоленный, а если брать глубинные пласты – в чем-то сохранившийся и до времен Честертона. Уместно вспомнить справедливое замечание Чаадаева: «Не английский народ дал себе свою конституцию, ее урвали норманнские бароны у своих норманнских королей».

Сюда примешивались и другие примеры внешнего влияния на судьбы Англии: «Славная революция» 1688 года, появление на престоле Ганноверской династии, монархи из которой и через сто лет говорили по-английски лучше, чем Ричард Львиное Сердце (тот не говорил вовсе), но с немецким акцентом, наконец, приобретение Туманным Альбионом черт космополитического торгово-финансового центра, чуждого интересам английского народа. Определенная корреляция этих расколов подтверждалась, например, последовавшим за «Славной революцией» ужесточением гонений на католиков.

Честертон глубоко и болезненно переживал внутреннюю дисгармонию английской истории и современности. Яркое литературное свидетельство этих терзаний – стихотворение «Молчаливый народ» (в оригинале – The Secret People, «Потаенный народ»), написанное в 1908 году, еще до формального перехода его автора в католицизм. В бичевании многоуровневой и многоликой раздробленности своей страны он доходит до пораженческих ноток при описании войн с Наполеоном:

В кипящем котле Трафальгара,
на Альбуэрских полях
Мы кровь свою проливали
за право остаться в цепях!
Мы падали, и стреляли,
и видели перед собой
Французов, которые знали,
за что они шли на бой;
И тот, кто был раньше непобедим,
пред нами не смог устоять,
И наша свобода рухнула с ним.
И мы смолчали опять.

«Молчаливый народ» можно считать в некотором роде манифестом о причинах принятия Честертоном католического вероисповедания. Предельно упрощая, речь идет о дихотомии «протестантские/забавляющиеся с вопросами веры, как им вздумается, верхи, иноземные по крови или духу – крепкие и цельные в традициях и вере, явно или латентно католические, автохтонные низы». В английском оригинале стихотворения присутствуют и выпады против евреев, но это не столько расовый антисемитизм, сколько протест против «еврейства» как духовного явления, характерный и для многих русских мыслителей, включая Ф.М. Достоевского.

Честертон был одним из наиболее рьяных поборников дистрибутивизма, наряду с другим видным англо-католическим писателем, Хилэром Беллоком. Сам дистрибутивизм – идеология, базировавшаяся на социальном учении католической церкви, основы которого, в свою очередь, были озвучены папой Львом XIII в энциклике Rerum Novarum – представлял собой сочетание социальной справедливости, консерватизма и демократии.

Подлинным же честертоновским кредо может служить следующая цитата из его «Вечного человека»: «Много вероятней, что первобытное общество было близко к истинной демократии. Даже сейчас относительно простые сельские общины очень демократичны. Демократия всегда прорывается сквозь хитросплетения цивилизации. Можно сказать, если хотите, что демократия — враг цивилизации; но помните, что многие выберут демократию хотя бы потому, что не любят хитросплетений. Как бы то ни было, крестьяне, возделывающие собственную землю и выбирающие власть прямо под деревом, ближе всех к настоящему самоуправлению. Вполне вероятно, что такая простая мысль пришла в голову и самым простым, первым людям. Даже если люди для нас — не люди, непонятно, почему бы им начинать с деспотии. Даже если вы — поборник эволюции и самый завзятый материалист, у вас нет причин считать, что первые люди не знали товарищества, известного мышам и воронам. Конечно, у них были вожаки, как у всякого стада; но это не значит, что у них была та бессмысленная, раболепная угодливость, какую приписывают подданным Старика. Наверное, там был кто-то, соответствующий, как сказал Теннисон, многолетней вороне, ведущей домой свою голосистую стаю. Однако если бы почтенная птица увлеклась подражанием султану, то стая не дала бы ей прожить слишком много лет. Чтобы стать вожаком даже у животных и птиц, мало одной силы; нужно еще что-то, будь то привычность, которую люди зовут традицией, или опыт, который люди зовут мудростью. Не знаю, летят ли вороны за самой старой, но уверен, что они не летят за самой наглой». В свете этих слов небеспочвенным, несмотря на ироничный скепсис, выглядит отзыв Герберта Уэллса о Честертоне и Беллоке как о «язычниках в том смысле, что их сердца отданы крестьянам, а не горожанам, христианами в духе приходского священника».

Приведем еще одно высказывание Честертона, которое, как справедливо заметил Славой Жижек, является протестом консервативного мыслителя против антидемократического потенциала принципа свободомыслия: «Свободомыслие — лучшее средство против свободы. Освободите разум раба в самом современном стиле, и он останется рабом. Научите его сомневаться в том, хочет ли он свободы, — и он ее не захочет».

Ко всему прочему добавим, что Честертон, поддерживая участие Англии в Первой мировой войне и считая справедливой борьбу против германского милитаризма, ранее резко осуждал англо-бурскую войну, выражал сочувствие бурам, да и в целом был последовательным оппонентом британского империализма. Так, он писал: «Свой политический идеализм мы связывали с Англией, а не с империей. И „наши“, и чужие нас за это ругали или просто не могли понять. Нам казалось очевидным, что патриотизм и империализм противоположны друг другу. Почти никому из добрых патриотов и простодушных империалистов это очевидным не казалось… На мой взгляд, патриот Англии должен первым делом сочувствовать пламенному патриотизму Ирландии».

Сочетание всех этих позиций и взглядов может дать иному наблюдателю повод говорить о национальном нигилизме и едва ли не самоненависти их носителя, особенно если персону носителя предварительно не озвучивать. Но как раз имя великого писателя и мыслителя служит определенным барьером на пути поспешных и недостаточно глубоких выводов. А недавний успех Brexit’а, салютующий идеям Честертона и самого его наверняка бы порадовавший, лишь подтверждает историческую правоту пламенного демократа, католика, консерватора и патриота.

»Толстый и спокойный христианин»

Для советского верующего книги Честертона были психотерапией

В конце января в Москве, в культурном центре «Покровские ворота», прошла презентация полного собрания сочинений Гилберта Кийта Честертона на русском языке (издательство «Амфора»). В числе выступивших на презентации был известный православный миссионер дьякон Андрей Кураев. Он говорил не только о том, какую роль сыграли в его жизни книги Честертона и христианстве в творчестве английского писателя и эссеиста, но и о «Гарри Поттере», сказках Филиппа Пулмана и даже «Мастере и Маргарите». По просьбе «НГР» Андрей Кураев подготовил статью по материалам своего выступления.

Гилберт Кийт Честертон пришел в мою жизнь не тогда, когда я был атеистом. То есть детективы Честертона я читал еще подростком, но отчего их героя, Брауна, честертоновского Шерлока Холмса, называют «отцом», не понимал.

Позже, в университетско-неофитские годы, я читал эссе Честертона, как Штирлиц шифровки из Центра. Нет, наоборот – как в Центре читали закодированные подпольщиками объявления в немецких газетах: с радостью «посвященного» узнавая библейские аллюзии и ненавязчивые упоминания о Творце.

А уже в семинарии, а значит, в 86-м, до меня дошел самиздатский машинописный Честертон.

И это была та истина, которую, по слову Высоцкого, «передают изустно». Честертон исцелил меня, защитил от невроза. Советский верующий постоянно находился в состоянии самозащиты. Он чувствовал, что защищается даже от самого себя, от своего собственного былого неверия, от прежних жизненных привычек. Порой он переживал свою веру истерически – «вопреки всем и всему!».

И вдруг на пути у советского верующего встает толстый и абсолютно спокойный христианин, который сверху вниз смотрит на всех Берлиозов. Человек, который знает, во

Сам Честертон считал, что его вера авантюрна и романтична. Для Англии это, наверное, так. Но, с точки зрения советского неофита, его вера дышала нормой, здравостью. Мы тут были альпинистами и экстремалами: «расформированное поколенье, мы в одиночку к истине бредем» (Андрей Вознесенский). А вера Честертона – это английский сад, давно и любовно растимый. Были в этом саду дивные садовники и века назад, и вчера. Есть они сегодня, а потому и завтра вот эта древняя буковая аллея приведет к по-прежнему заросшему, но отнюдь не вонючему пруду.

Честертон показывает, что вера – это норма. Для московского метро 80-х его пассажир, едущий в нем на всенощную, анормален. А в мире Честертона ты узнаешь, что на самом деле вера – это нормально. И это даже не набор творческих антиномий в духе Павла Флоренского.

Христианство знает о своих абсурдах. Честертон же позволяет понять, что даже абсурд в христианстве уместен, потому что он осмыслен, радостен и человечен.

Митрополит Вениамин (Федченков) вспоминал о предреволюционных годах. Его младшая сестра училась в женской гимназии, когда он уже был ректором Петроградской семинарии. И однажды сестра ему сказала: «Помоги мне, пожалуйста. Наш преподаватель по биологии все твердит, что мы от обезьяны произошли. Но что ему ответить? Я ведь сердцем чувствую, что это не так, а аргументов не хватает». Отец Вениамин пошел в семинарскую библиотеку и взял толстенный справочник на эту тему. Это была очень ученая книжка, библиография за последние 30 лет, включающая в себя описания всех статей и книг с научной критикой дарвинизма, изданных в европейских научных журналах.

Читать еще:  О чем думают животные и растения

Этот том он передал сестре, чтобы та сама читала и искала ответы на свои вопросы. Через несколько месяцев он зашел в ее комнату и увидел, что книга лежит в дальнем углу и под толстым слоем пыли. На вопрос «Ты ее читала?», он конечно, получил отрицательный ответ. Тогда он попытался забрать книгу, но сестра отказала ему и в этом. Свой отказ вернуть книгу, которую и не собирается читать, девушка объяснила так: «Сама-то я знаю, что меня создал Господь. Но вот если какой дарвинист будет меня задирать – я дам ему по голове именно этой книжкой! Она у меня тут просто лежит – а у меня на сердце от того спокойно».

[an error occurred while processing this directive]

В советские времена книги Честертона были такой же психотерапией. Человеку трудно всегда быть в меньшинстве. А с толстым, разумным, уверенным Честертоном мир твоей веры (о котором ты и сам еще слишком хорошо помнил правду – как ты ее вымучивал в себе, как ее создавал, растил, порой даже фантазировал) становился надежнее.

В вере советских людей было много слез и гнева. А Честертон мог добавить в нее остроумия. Это очень важное качество. Потому что в нашей церковной жизни катастрофически не хватает этого самого остроумия, включающего в себя самоиронию. А у Честертона все это есть. И хотя любимая мною Наталья Леонидовна Трауберг, известный переводчик Честертона, говорила в связи с его книгами об отчаянии, про себя могу сказать: я полюбил Честертона не в отчаянии и не от отчаяния.

Сегодня здесь недоумевали: почему на презентацию полного собрания сочинений Честертона пришло так много народа? Но ведь это вполне понятно. Мне кажется, что популярность Честертона в нашей стране с каждым десятилетием будет лишь возрастать. Прежде всего по той причине, что он нормален. Тогда как про наш мир все реже становится возможным сказать то же самое.

Я думаю, что Честертон выражает позицию морального большинства, которое тем не менее часто лишается права голоса. И в СМИ, и при определении политических приоритетов. Сегодня нам навязывается новая идеология политкорректности, которая предполагает, что христианин может говорить, только стоя на коленях и все время каясь перед всеми. В таком мире Честертон позволяет сохранить ясную ориентацию – во всех смыслах этого слова. Мне кажется, мы доживем до такого времени, когда Честертон снова будет подпольным писателем и мы снова будем читать его под одеялами и под подушками, втайне пересказывать друг другу какие-то его сюжеты и аргументы. Честертону было не привыкать находиться в меньшинстве, как, например, католику в протестантской стране. Читателям Честертона не привыкать плыть против течения.

Так католик Честертон или нет? В его книгах я не встречал ничего специфически католического с точки зрения догматики. Но сводится ли вероисповедание только к перечню тех или иных догматов? Есть ведь и иные нормы и влияния. Вот, например, в истории европейского как народного, так и «высокого» католичества в Западной Европе игровой и визионерский моменты присутствовали в большей степени, нежели в православии. От ультрареалистических испанских распятий XVI века прямой путь лежит к фильму Мэла Гибсона «Страсти Христовы». От европейского церковно-народного театра – дорога к отцу Брауну. Не думаю, что какой-нибудь православный современник Честертона мог бы сделать священника персонажем детективных рассказов, встроить в детектив элементы богословия, да еще и с таким чувством юмора. У нас, конечно, тоже были «христианские детективы», но они были предельно серьезными. Например, «Преступление и наказание».

Там, где игра, – там ненавязчивость. Раз детектив, значит, недидактический разговор, причем о том, что выше всего, а значит, и дидактичнее всего – о вере. Но разговор не ex catedra, а «без пиджаков» (в смысле – «без рясы»). Вот этой интонации разговора на равных, а не проповеди «сверху вниз» так не хватает русской церковной жизни.

Может быть, потому, что Англия – родина масонства, она раз за разом преподносит нам примеры удивительной проповеднической маскировки… Совсем вроде продвинутый человек, и язык у него, и манера держаться вполне светские и современные… И вдруг там, где никто уже не ожидал от него отхода от генеральной линии Либеральной партии, он вдруг проговаривается о своем благоговейном отношении к Евангелию, причем понятому вполне традиционно…

Напомню, что Джоан Роулинг по завершении саги о Гарри Поттере призналась, что она католичка и с самого начала знала, что концовка всей ее эпопеи будет евангельской. Однако Роулинг сказала, что она специально прятала это, «чтобы не отпугнуть детей».

Вот он, «дивный новый мир», в котором писатель-христианин должен прятать свои убеждения, а его коллега может гордо демонстрировать свою ненависть к христианству, и пресса будет в восторге от его сказок и интервью.

Пока православная общественность воевала с «Гарри Поттером» (на мой взгляд, совершенно незаслуженно), мы не заметили действительного врага. Это сказочная трилогия Филиппа Пулмана – «Северное сияние», «Чудесный нож» и «Янтарный телескоп». Ее уже начали экранизировать, первый фильм называется «Золотой компас». На последней странице его эпопеи дети-герои прощаются, расходятся по своим мирам и подводят итог своего 13-летнего жизненного пути: «Главного мы добились – Царство Небесное уничтожено». На вопрос девочки «Что же делать дальше?» мальчик отвечает: «Будем строить Небесную Республику».

К сожалению, у меня нет знакомых в литературных кругах Англии, иначе я непременно попросил бы их выяснить, читал ли Филипп Пулман журнал «Воинствующий безбожник» за июль 1924 года. Это был первый номер «Безбожника». В нем была опубликована статья Николая Ивановича Бухарина, в которой он пишет следующее: «Русский пролетариат сшиб, как известно, корону царя. И не только корону, но и голову. Немецкий — свалил корону с Вильгельма, но голова, к сожалению, осталась. Австрийский рабочий добрался до короны, не добрался до головы, но король сам испугался и от испуга умер. Недавно греки сшибли еще одну корону. Словом, на земле на этот счет не приходится сомневаться: рискованное дело носить это украшение. Не совсем так обстоит дело на небе… Международные боги… еще очень сильны… Так дальше жить нельзя! Пора добраться и до небесных корон, взять на учет кое-что на небе. Для этого нужно прежде всего начать с выпуска противобожественных прокламаций, с этого начинается великая революция. Правда, у богов есть своя армия и даже, говорят, полиция: архистратиги разные, Георгии Победоносцы и прочие георгиевские кавалеры. В аду у них настоящий военно-полевой суд, охранка и застенок. Но чего же нам-то бояться? Не видали мы, что ли, этаких зверей и у нас на земле? Так вот, товарищи, мы предъявляем наши требования: отмена самодержавия на небесах… выселение богов из храмов и перевод в подвалы (злостных — в концентрационные лагеря); передача главных богов, как виновников всех несчастий, суду пролетарского ревтрибунала».

Что это – присвоение идей или сходство головных мутаций? Я же, пытаясь подражать честертоновской трезвости, в ответ на столь пылкое богоборчество скажу: ребята, пафос вашего «кампфа» показывает, что вы отнюдь не атеисты. С миражами так не борются. Так ненавидят давних и реальных знакомых, когда-то уже преданных. Между таким атеизмом и сатанизмом нет преград. Что уже давно установил научный симпозиум на Патриарших в составе товарищей Берлиоза, Бездомного и одного знатного иностранца…

Гилберт Кийт Честертон: афоризмы

Проект «Мысли великих»

Приблизительное время чтения: 9 мин.

В новой рубрике мы будем публиковать афоризмы известных людей, которые внесли уникальный вклад в мировую культуру — о христианстве, истории, любви, свободе, труде, вере, культуре и о многом другом. Открывают проект «Мысли великих» афоризмы Гилберта Кийта Честертона, английского мыслителя и писателя конца XIX-начала XX вв.

Бог, личность:

Мало найти богов — они очевидны. Надо найти Бога, подлинного главу всех богов.

. у мира есть цель, а раз есть цель — есть личность. Мир всегда казался мне сказкой, а где сказка, там и рассказчик.

Космос бесконечен, но в самом причудливом созвездии нет ничего интересного, вроде милосердия или свободы воли.

Пантеизм не пробуждает к нравственному выбору, ибо все вещи для него одинаковы, а для выбора необходимо предпочесть одно другому.

Если Бог заключен в человеке, человек заключен в себе. Если Бог выше человека, человек выше себя самого.

Г. К. Честертон за работой. 1920-е гг.

Христос:

…в самом свободном, самом глубоком смысле лишь один Человек в Ветхом Завете — Личность; и предвосхищен раб Ягве язвами Иова.

Однажды небеса сошли на землю, даруя власть или печать образа Божьего, благодаря которой человек стал владыкой Природы; и вновь (когда во всех империях люди были взвешены и найдены очень легкими), чтобы спасти человечество, небеса сошли на землю в потрясающем облике Человека.

Человек:

Беда не в том, что машин всё больше, а в том, что люди стали машинами.

Вера и идеалы, атеизм и свободомыслие:

Таково свойство материализма и скептицизма, ибо если разум механичен, думать неинтересно, а если мир нереален, думать не о чем.

Детерминист создает четкую теорию причинности и не может сказать служанке «пожалуйста».

Сомнения агностика — это всего-навсего догмы материалиста.

. материалистическая философия (верна она или нет), несомненно, стесняет больше, чем любая религия.

Христианин вправе верить, что в мире достаточно упорядоченности и направленного развития; материалист не вправе добавить к своему безупречному механизму ни крупицы духа или чуда.

Христианин признает, что мир многообразен и даже запутан, — так здоровый человек знает, что сам он сложен. Но мир материалиста монолитен и прост… Вера не ограничивает разум так, как материалистические отрицания.

Секуляристам не удалось сокрушить небесное, но прекрасно удалось сокрушить все земное. Сторонники эволюции не убедят нас, что Бога нет, — Бог может действовать и постепенно. Но себя они убедили в том, что нет человека.

Напрасно речистые атеисты говорят о великих истинах, которые нам откроются, когда мы увидим начало свободной мысли, — мы видели ее конец. У нее не осталось сомнения, и она усомнилась в самой себе.

Чудо и духовность:

Жизнь прекрасна, ибо она — приключение; жизнь — приключение, ибо она — шанс.

Чем отчетливей видим мы, как похожа жизнь на волшебную сказку, тем ясней, что эта сказка — о битве с драконом, опустошающим сказочное царство.

Их неверие в чудеса было верой в неподвижную безбожную судьбу, глубокой искренней верой, что мир неисцелимо скучен.

Чудо — мгновенная власть духа над материей.

Чудо — свобода Бога.

Человек чудесней и удивительней, чем все люди. Чудо человека должно поражать сильнее, чем все чудеса разума, мощи, искусства и цивилизации.

Для закона недостаточно, как воображал Гексли, что мы рассчитываем на обычный порядок вещей. Мы не рассчитываем, мы делаем на это ставку. Мы рискуем столкнуться с чудом.

Мы не учитываем чудо не потому, что оно исключено, но потому, что оно — исключение.

Не мистики недостает нам, а здоровой мистики; не чудес, а чуда исцеления.

Мы, западные люди, «пошли туда, куда нас поведет разум», и он привел нас к вещам, в которые ни за что не поверили бы поборники разума.

Вера и истина:

Что я отвечу, если нет мерила, стоящего вне времени?

Вера зависит от взглядов, а не от века и часа.

Проще всего — идти на поводу у века, труднее всего — идти, как шел. Легко упасть; падают под многими углами, стоят — только под одним.

. некоторые ученые заботятся об истине, и истина их безжалостна; а многие гуманисты заботятся только о жалости. И жалость их (мне горько об этом говорить) часто лжива.

Как опишу я такие горы истины? Трудно защищать то, во что веришь полностью… убежден не тот, для которого что-то подтверждает его веру. Убежден тот, для кого все ее подтверждает, а все на свете перечислить трудно.

Религии не очень отличаются обрядами, они страшно различны в учении.

Апология христианства:

. в истории христианства присутствует какая-то неестественная жизнь, — можно считать, что жизнь сверхъестественная.

…христианская Церковь — живая, а не умершая наставница моей души. Она не только учила меня вчера, но и почти наверняка будет учить завтра.

Альтруисты тонкими голосами уличают Христа в жестокости. Эгоисты — у тех голоса еще тоньше — уличают Его в мягкотелости. Чего ж и ждать от нашего времени, когда все помешались на придирках?

Одни и те же люди обличали кроткое непротивление монахов и кровавое насилие крестоносцев.

Люди, начинающие борьбу против Церкви во имя свободы и гуманности, губят свободу и гуманность, лишь бы биться с Церковью. Секуляристы не уничтожили божественных ценностей, но (если это может их утешить) поколебали ценности земные. Титаны не разрушили небес — они разорили землю.

Радость и простота:

Бог ненасытен, как ребенок, ибо мы грешили и состарились, и Отец наш моложе нас.

Человек больше похож на себя, человек более человечен, когда радость в нем — основное, скорбь — второстепенное… Радость — великий труд, которым мы живы.

Читать еще:  На Іосафатовій долині починається відродження чернечого життя

Люди способны к радости до тех пор, пока они воспринимают что-нибудь, кроме себя, и удивляются, и благодарят… Но стоит им решить, будто они сами выше всего, что может предложить им жизнь, всеразъедающая скука овладеет ими, разочарование их поглотит, и все танталовы муки ждут их.

Альтруизм и эгоизм:

Счастье проверяется благодарностью.

Вот лучшее правило жизни и лучший врачебный совет. Здоровье — как и сила, и красота, и благодать — даётся тому, кто думает о другом.

. Ницше отрицает эгоизм тем, что его проповедует: проповедовать учение — значит делиться им. Эгоист называет жизнь войной без пощады и не жалеет усилий, чтобы уговорить своих врагов воевать. Проповедник эгоизма поступает весьма альтруистично.

Каждый, кто не желает смягчить свое сердце, кончит размягчением мозга.

Гордыня и смирение:

Снобы — простые души, вроде дикарей.

Из всех страшных вер самая страшная — поклонение богу, сидящему внутри тебя.

Безусловная вера в себя — чувство истерическое и суеверное.

. худшее в мире зло воплощено не в рюмке, а в зеркале, не в кабаке, а в той уединенной комнате, где человек рассматривает себя.

. «я сам» — очень мелкая мера и в высшей степени случайная. Так возникает типичная для нашего времени мелочность, особенно свойственная тем, кто кичится широтой взглядов.

Человек, не доверяющий своим ощущениям, и человек, доверяющий только им, равно безумны.

. править должен тот, кто чувствует, что править не может. Герой Карлейля говорит: «Я буду королем»; христианский святой — «Nolo episcopari». Если великий парадокс христианства вообще что-нибудь значит, он значит вот что: возьмите корону и обыщите всю землю, пока не найдете человека, который скажет, что недостоин ее.

Выполняя обряд, люди обретали нравственную ценность. Они не воспитывали храбрости — они сражались за святыню и вдруг замечали, что храбры. Они не воспитывали чистоплотности — они омывались для алтаря и замечали, что чисты.

Неважно, кто сильней, — важно, кто прав.

Гордый примеряет все на свете к себе, а не к истине.

Грех, покаяние, прощение:

Где чистый ужас перед неправдой, который так прекрасен в детях? Где чистая жалость к человеку, которая так прекрасна в добрых? Христианство нашло выход и здесь. Оно взмахнуло мечом — и отсекло преступление от преступника. Преступника нужно прощать до семижды семидесяти. Преступление прощать не нужно.

Наше время подвело подкоп не под христианскую демонологию, не под христианскую теологию, а под ту самую христианскую этику, которая великому агностику казалась незыблемой, как звезды.

Любовь и верность, дающие силу:

Верность одной женщине – недорогая плата за то, чтобы увидеть хоть одну женщину… Полигамия – недостаток любви, словно ты рассеянно перебираешь десяток бесценных жемчужин.

Я принимаю мир не как оптимист, а как патриот. Мир — не пансион в Брайтоне, откуда мы можем уехать, если он нам не нравится. Он — наша фамильная крепость с флагом на башне, и чем хуже в нем дела, тем меньше у нас прав уйти.

Рим полюбили не за величие — Рим стал великим, ибо его полюбили.

. необходима извечная верность бытию.

. надо любить мир, не полагаясь на него; радоваться миру, не сливаясь с ним.

Идеалы и свобода:

Мы не стали менять реальность в угоду идеалу. Мы меняем идеал; оно и легче.

Если вы хотите, чтобы все оставалось как есть, меняйте почаще веры и моды.

Бунт современного бунтаря стал бессмысленен: восставая против всего, он утратил право восстать против чего-либо.

Мой идеал устойчив — он встал вместе с этим миром. Мою утопию не изменишь, ибо имя ее — рай. Можно переменить место назначения, но не место, из которого ты вышел.

У того, кто верит, всегда есть повод к мятежу: ведь Бог в сердцах человеческих под пятой сатаны. В мире невидимом ад восстал против неба. Здесь, в мире видимом, небо восстает против ада. Верующий всегда готов восстать; ведь восстание — это восстановление.

Современный молодой человек не изменит мира — он занят тем, что меняет убеждения… идеал должен быть устойчивым. Твердое правило нужно не только правителю, но и мятежнику. Устойчивый идеал нужен любому мятежу.

Свободомыслие — лучшее средство против свободы. Освободите разум раба в самом современном стиле, и он останется рабом. Научите его сомневаться в том, хочет ли он свободы, — и он ее не захочет.

Перемены:

Ницше высказал бессмысленную идею, будто люди некогда видели добро в том, что мы ныне зовем злом. Будь это так, мы не могли бы говорить, что превзошли предков или хотя бы отстали от них.

Изменение — чуть ли не самая узкая и жесткая колея, в какую только может попасть человек.

Фанатизм как сумасшествие:

Однородность его мышления делает его скучным, она же делает его сумасшедшим.

Если б сумасшедший мог на секунду стать беззаботным, он бы выздоровел. Ему не мешает ни чувство юмора, ни милосердие, ни скромная достоверность опыта.

Сумасшедший заключен в чистую, хорошо освещенную тюрьму одной идеи, у него нет здорового сомнения, здоровой сложности.

Демократия:

. первый принцип демократии: главное в людях то, что присуще им всем, а не кому-то в отдельности.

. газетчикам незачем сражаться против цензоров. Прошли те времена. Теперь сама газета — цензор.

Труд:

Я всегда доверял массе тяжко работающих людей больше, чем беспокойной породе литераторов, к которой принадлежу. Даже фантазии и предрассудки тех, кто видит жизнь изнутри, я предпочту яснейшим доводам тех, кто видит жизнь снаружи.

Творчество:

Картина или книга удалась, если, встретив после нее облако, дерево, характер, мы скажем: «Я это видел сотни раз и ни разу не увидел».

Переворот в искусстве — одно, в нравственности — другое.

…приедается только изображение; чувства остаются чувствами, люди — людьми.

Тех, кого заботит правда, а не мода, не собьет с толку чушь, которой окутывают теперь всякое проявление раздражительности или распущенности. Те же, кто видит не правду и ложь, а модное и немодное, —несчастные жертвы слов и пустой формы.

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Человек, который был Четвергом

НАСТРОЙКИ.

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • » .
  • 48

Гилберт Кийт Честертон

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ БЫЛ ЧЕТВЕРГОМ

ЭДМОНДУ КЛЕРИХЬЮ БЕНТЛИ[1]

Клубились тучи, ветер выл, и мир дышал распадом В те дни, когда мы вышли в путь с неомраченным взглядом. Наука славила свой нуль, искусством правил бред; Лишь мы смеялись, как могли, по молодости лет. Уродливый пороков бал нас окружал тогда — Распутство без веселья и трусость без стыда. Казался проблеском во тьме лишь Уистлера[2] вихор, Мужчины, как берет с пером, носили свой позор. Как осень, чахла жизнь, а смерть жужжала, как комар; Воистину был этот мир непоправимо стар. Они сумели исказить и самый скромный грех, Честь оказалась не в чести, — но, к счастью, не для всех. Пусть были мы глупы, слабы перед напором тьмы — Но черному Ваалу не поклонились мы, Ребячеством увлечены, мы строили с тобой Валы и башни из песка, чтоб задержать прибой. Мы скоморошили вовсю и, видно, неспроста: Когда молчат колокола, звенит колпак шута. Но мы сражались не одни, подняв на башне флаг, Гиганты брезжили меж туч и разгоняли мрак. Я вновь беру заветный том, я слышу дальний зов, Летящий с Поманока[3] бурливых берегов; «Зеленая гвоздикам[4] увяла вмиг, увы! — Когда пронесся ураган над листьями травы;[5] И благодатно и свежо, как в дождь синичья трель, Песнь Тузиталы[6] разнеслась за тридевять земель. Так в сумерках синичья трель звенит издалека, В которой правда и мечта, отрада и тоска. Мы были юны, и Господь еще сподобил нас Узреть Республики триумф и обновленья час, И обретенный Град Души, в котором рабства нет, — Блаженны те[7], что в темноте уверовали в свет. То повесть миновавших дней; лишь ты поймешь один, Какой зиял пред нами ад, таивший яд и сплин, Каких он идолов рождал, давно разбитых в прах, Какие дьяволы на нас нагнать хотели страх. Кто это знает, как не ты, кто так меня поймет? Горяч был наших споров пыл, тяжел сомнений гнет. Сомненья гнали нас во тьму по улицам ночным; И лишь с рассветом в головах рассеивался дым. Мы, слава Богу, наконец пришли к простым вещам, Пустили корни – и стареть уже не страшно нам. Есть вера в жизни, есть семья, привычные труды; Нам есть о чем потолковать, но спорить нет нужды.[8]

Два поэта в Шафранном парке

На закатной окраине Лондона раскинулось предместье, багряное и бесформенное, словно облако на закате. Причудливые силуэты домов, сложенных из красного кирпича, темнели на фоне неба, и в самом расположении их было что-то дикое, ибо они воплощали мечтанья предприимчивого строителя, не чуждавшегося искусств, хотя и путавшего елизаветинский стиль[9] со стилем королевы Анны, как, впрочем, и самих королев. Предместье не без причины слыло обиталищем художников и поэтов, но не подарило человечеству хороших картин или стихов. Шафранный парк[10] не стал средоточием культуры, но это не мешало ему быть поистине приятным местом. Глядя на причудливые красные дома, пришелец думал о том, какие странные люди живут в них, и, встретив этих людей, не испытывал разочарования. Предместье было не только приятным, но и прекрасным для тех, кто видел в нем не мнимость, а мечту. Быть может, жители его не очень хорошо рисовали, но вид у них был, как говорят в наши дни, в высшей степени художественный. Юноша с длинными рыжими кудрями и наглым лицом не был поэтом, зато он был истинной поэмой. Старик с безумной белой бородой, в безумной белой шляпе не был философом, но сам вид его располагал к философии. Лысый субъект с яйцевидной головой и голой птичьей шеей не одарил открытием естественные науки, но какое открытие подарило бы нам столь редкий в науке вид? Так и только так можно было смотреть на занимающее нас предместье – не столько мастерскую, сколько хрупкое, но совершенное творение. Вступая туда, человек ощущал, что попадает в самое сердце пьесы.

Это приятное, призрачное чувство усиливалось в сумерки, когда сказочные крыши чернели на зареве заката и весь странный поселок казался отторгнутым от мира, словно плывущее облако. Усиливалось оно и в праздничные вечера, когда устраивали иллюминацию и китайские фонарики пылали в листве диковинными плодами. Но никогда ощущение это не было таким сильным, как в один и доныне памятный вечер, героем которого оказался рыжий поэт. Впрочем, ему не впервые довелось играть эту роль. Тот, кто проходил поздно вечером мимо его садика, нередко слышал зычный голос, поучавший всех, в особенности женщин. Кстати сказать, женщины эти вели себя очень странно. Исповедуя передовые взгляды и принципиально протестуя против мужского первенства, они покорно слушали мужчин, чего от обычной женщины не добьешься. Рыжего поэта, Люциана Грегори, стоило иногда послушать хотя бы для того, чтобы над ним посмеяться. Старые мысли о беззаконии искусства и искусстве беззакония обретали, пусть ненадолго, новую жизнь, когда он смело и своенравно излагал их. Способствовала этому и его внешность, которую он, как говорится, умело обыгрывал: темно-рыжие волосы, разделенные пробором, падали нежными локонами, которых не постыдилась бы мученица с картины прерафаэлита, но из этой благостной рамки глядело грубое лицо с тяжелым, наглым подбородком. Такое сочетание и восхищало, и возмущало слушательниц. Грегори являл собой олицетворение кощунства, помесь ангела с обезьяной.

Вечер, о котором я говорю, сохранился бы в памяти обитателей из-за одного только необычайного заката. Небосклон оделся в яркие, на ощупь ощутимые перья; можно было сказать, что он усыпан перьями, и спускаются они так низко, что чуть не хлещут вас по лицу. Почти по всему небу они были серыми с лиловым, розовым и бледно-зеленым, на западе же пылали, прикрывая солнце, словно оно слишком прекрасно для глаз. Небо тоже опустилось так низко, что исполнилось тайны и того невыразимого уюта, которым держится любовь к родным местам. Самые небеса казались маленькими.

Я сказал, что многие обитатели парка помнят тот вечер хотя бы из-за грозного заката. Помнят его и потому, что здесь впервые появился еще один поэт. Рыжий мятежник долго властвовал один, но именно тогда наступил конец его одинокому величию. Новый пришелец, назвавшийся Габриелем Саймом, был безобиден, белокур, со светлой мягкой бородкой, но чем дольше вы с ним беседовали, тем сильнее вам казалось, что он не так уж и кроток. Появившись, он сразу признался, что не разделяет взглядов Грегори на самую суть искусства, и назвал себя певцом порядка, мало того – певцом приличия. Стоит ли удивляться, что Шафранный парк глядел на него так, словно он только что свалился с пламенеющих небес?

Грегори, поэт-анархист, прямо связал эти события.

– Весьма возможно, – сказал он, впадая в привычную велеречивость, – весьма возможно, что облака и пламя породили такое чудище, как почтенный поэт. Вы зовете себя певцом законности, я же назову вас воплощенной бессмыслицей. Удивляюсь, что ваш приход не предвещали землетрясения и кометы.

Ссылка на основную публикацию
Статьи c упоминанием слов:
Adblock
detector